Категория Chisinaul evreiesc * Еврейский Кишинев
Иосиф Шац
14.03.2021 Chisinaul evreiesc * Еврейский Кишинев, RU
КИШИНЁВСКИЕ ИСТОРИИ
Иосиф ШАЦ
Режиссёр русского театра Чехова родился и вырос в самом сердце молдавской столицы. На его глазах маленький город обрастал новыми кварталами и микрорайонами, менял свою этническую палитру, становился местом культурного и социального притяжения.
Жизнь моей семьи неразрывно связана с Кишиневом как минимум с 19-го века. В книге Якова Копанского «История евреев Бессарабии» есть информация про моего деда. Он был известным общественным деятелем при Городской Думе и служил шацом – отвечал за богослужения в синагоге. Отсюда и пошла наша фамилия. Дед учился в Германии, хорошо знал немецкий язык. Долгое время он отказывался верить в бесчинства, что творили с евреями фашисты, и когда началась война остался в Кишиневе, за что потом поплатился жизнью. Отец успел уехать из города. В эвакуации познакомился с моей мамой, после войны они вернулись в Кишинёв, где через некоторое время я и появился на свет.
Мы жили всего в квартале от нынешнего бульвара Штефан чел Маре – по адресу Пушкина, 31. В 70-е годы наш дом снесли, а нас расселили. Сейчас на этом месте пиццерия, а до недавнего времени там размещался «Banca de economii». Дома моего детства нет уже почти 50 лет, а он снится мне до сих пор. Его украшала очень необычная проходная арка, с красивой росписью и лепниной- все, кто заходили к нам не могли оторвать от неё глаз. А в остальном, это был типичный «кишинёвский» двор, где на одной территории уживались евреи, русские, молдаване, украинцы и поляки. Сосуществование такого интернационального «микста» нельзя было назвать идеальным – мы, дети частенько ругались между собой, устраивали потасовки. Взрослые, защищая своих чад, тоже бывало, ссорились. Но короткие промежутки разногласий быстро сменялись длительными периодам всеобщего примирения, которые всегда сопровождались бурной коллективной деятельностью. Помню, как наши мамы разводили во дворе костры и пекли все вместе «синие» или варили в тазах сливовое повидло, аромат которого раздавался на всю округу. Мы, пацанами, облизываясь как коты усаживались вокруг и наблюдали все действо. Потом каждый из нас был вознаграждён куском хлеба с густо-намазанным слоем повидла. Ещё вспоминаются дни всеобщей стирки, когда во дворе натягивали такие длинные веревки, на которых сушили белье. Чтобы оно не пачкалось и не пылилось, конструкции подпирали трёхметровыми палками — и под бельем можно было ходить. В общем, кишиневские дворики 50-х мало чем отличались от двориков из старых итальянских фильмов…
Наш дом находился на одной «магале» с Русским театром, и конечно же, мы с родителями по воскресеньям ходили туда на спектакли. Сам театр размещался в бывшей синагоге, и в зрительном зале легко угадывалась ее типичная архитектура. Позже в здании прошла большая реконструкция, и о некогда расположенном здесь объекте религиозного культа больше ничего не напоминало. Я помню, как театр был местом встречи культурной элиты города. Поход в театр для всех был большим событием. Женщины приходили в красивых вечерних платьях, обязательно переобувались в туфли.
Любопытно, что в 60–е годы, когда два образованных кишиневских еврея садились на лавочку говорить о каких-то высоких материях – литературе, философии, они обсуждали это не на русском языке или на идиш, они обязательно говорили на румынском. На нем им было легче выражать свои мысли. Тогда знание языка было не политическим вопросом, это был вопрос коммуникации.
Одно из самых ярких воспоминаний детства — наши мальчишеские вылазки. Была у нас такая дворовая «банда» 10-12 человек. Правда, вся суть нашего «бандитского» существования (а все мы были мальчиками из очень приличных семей) состояла в том, чтобы выбраться в какие-то части города, куда было запрещено ходить. Одним из таких «таинственных», но очень притягательных мест был домик художника Георгия Бонзы, которого сейчас все называют «кишиневским Сальвадором Дали». Нам рассказывали, что это домик злого волшебника, и эти городские легенды очень вдохновляли и ещё больше подстегивали наш интерес. И, действительно, это было очень причудливое, красочное арт-пространство человека, живущего в своём мире, который на нескольких квадратных метрах создал собственную планету. Чего там только не было – и сказочные химеры, и фигурки пионеров, и даже гроб посередине комнаты. Мы пытались все это рассмотреть через забор, быстро ретировались, но возвращались вновь. К сожалению, никому не пришло в голову сохранить для потомков этот уникальный художественный объект.
В Кишиневе моего детства считалось – все что дальше трех кварталов это очень далеко. Однажды мы забрались на поля, которые располагались на месте нынешней Рышкановки. На тот момент там находились остатки каких-то оросительных систем, и я помню каким маленьким и невероятно далеким оттуда казался мне город. В то время в Кишиневе было много гужевого транспорта, а при нем существовала служба, которая ходила после проезда всех этих повозок и собирала навозные кучи. Чистоту тогда соблюдали очень строго!
Еще одним колоритным уголком Кишинева того времени, безусловно, значился Центральный рынок. Это было место нешуточного паломничества населения, где горожане покупали практически все – начиная от продуктов, заканчивая одеждой. Нашим дворовым ребятам очень нравилось ходить вдоль базарных рядов, пробовать семечки и потихонечку набивать себе ими полные карманы.
Но больше всего я любил Центральный рынок за то, что туда приезжали циркачи и разного рода аттракционы. Я удивлялся мотоциклистам, гоняющим по вертикальной стене, но мое детское воображение было абсолютно поражено, когда я увидел как это делают на автомобиле. В моей голове не укладывалось, как это вообще может быть. Я тогда пришёл домой и четко заявил родителям – «я понял, кем я хочу стать, когда выросту – я хочу ездить по вертикальной стене».
Я помню, как на месте нынешнего дома правительства был пустырь, но сама центральная площадь считалась очень модным местом. Молодежь называла ее Бродвей. Говорили: пошли на Бродвей!
Все что показывали в фильме “Стиляги” имело свои отголоски и в Кишиневе. Это было такое поклонение перед Америкой. Кстати, джинсы тогда были не джинсами, а брюками с заклёпками. Молодое поколение слушало пластинки на рентгеновских снимках – популярные западные группы, битлы. Ниже Главпочтампа по ул. 28 июня находился самый знаменитый магазин в городе – “Мелодия” и там из-под полы иногда удавалось приобрести дефицитные диски. А еще ходили дружинники с красными повязками. Это было престижно, с ними считались. Они следили за порядком в городе.
Мое увлечение театром началось ещё в школе. В нашей 37-ой уделялось много внимания творческому воспитанию. Я активно участвовал в художественной самодеятельности, любил миниатюры Аркадия Райкина. Каждый день направляясь в школу, проходил мимо Городского дома Молодёжи (находился в районе бывшей гостиницы «Кодру»), где размещался очень известный в городе еврейский народный театр под руководством ученика Михоэлса Рувима Левина. В своей эмоциональной памяти я сохранил особый запах кишиневских театров – запах краски и горящих софитов, который преследует меня всю жизнь.
Кишинёв по своей сути относится к категории «тихих» городов. Но так исторически сложилась, что время от времени этот тихий город напоминает о себе миру скандальными фактами, и эта скандальность придает ему совершенно другой формат. Многие до сих пор считают Кишинёв провинциальным. А что такое провинциальность? Это маленькие расстояния, это маленькие решения, это «неспособность мыслить категориями мира и целой вселенной.
Для того чтобы город перестал быть провинциальным, мужи города должны начать мыслить по другому. Только сейчас, спустя 30 лет, в этом отношении начинают делаться первые шаги. Я верю, что не за горами времена, когда Кишинёв обретёт статус настоящей европейской столицы, где ценят культуру, берегут историю и с оптимизмом смотрят в будущее!
9 марта 2021
Подготовила Наталья ШМУРГУН,
Secția „Memoria Chișinăului”
https://nashgolos.com/…/12/kiwinevskie-istorii-iosif-wats/
Related Posts
Марина Степнова
06.03.2020 Chisinaul evreiesc * Еврейский Кишинев, RU
МАРИНА СТЕПНОВА (Ровнер)
ТУДОЙ
Она говорила — тудой, сюдой.
Поставь платочек на голову, простудишься.
Тут все так говорили.
Странное место.
После крошечного гарнизонного городка на Южном Урале все казалось диким — школа в самом центре, рядом с оперным театром, сам оперный театр. Розы на улице. Огромные, лохматые, как спросонья. Абрикосы тоже на улице — и никто не рвет. Переспелые, шлепались прямо на тротуар — шерстяные оранжевые бомбы. С мякотью. Поначалу он не выдерживал, просто не выдерживал — набивал сперва полный рот, потом — полные карманы, неторопливые прохожие косились удивленно. Зачем рвать жерделу, мальчик, если на базаре за тридцать копеек можно купить отличную, просто отличную абрикосу? Лучше всех были ананасные — полупрозрачные, длинные, в зябкую крупную родинку. Действительно пахли ананасами, хоть и абрикосы. За такие, правда, просили копеек шестьдесят. Ведро вишни — пять рублей. Кило помидоров — пять копеек. Роза, почти черная — тоже пять копеек. За штуку. Но это если маленькая, на невысоком тонком стебле.
Охапкой — в ведре.
Немыслимо!
Они бродили по базару, взявшись за руки, бездумные, счастливые, маленькие, как в раю. Пробовали все подряд, тянули в рот мед, персики, груши, незнакомые слова. Она поучала, важничая. Переводила ему с райского на русский. Моале — это был мягкий сыр, белый, на вид совсем как творог, но пресный. Кушать надо с помидорами и с солью. Тут все говорили — кушать. Мэй, посторонись, ты что, не видишь — тут дети. Кушайте, кушайте, ребятки. Брынза — наоборот, соленая, твердая. Пористая, как котелец. Еще одно слово. Тут все строили из котельца. Рафинадно-белый городок. А ему казалось — не из сахара, а из брынзы. Коровья была вкусная, а вот овечья далеко и густо пахла рвотой. Бу-э-э. Гадость. Он так и не рискнул попробовать. Синими называли баклажаны, красными — помидоры. Даже не так — синенькие и красненькие. Тебе синеньких положить? Буро-серо-зеленая масса на тарелке. Печеные перцы. Уксус. Сливовое повидло, сваренное в тазу прямо во дворе. С дымком.
Она говорила — повидла.
Повидлу хочешь?
Белый хлеб, сливочное масло, горячее сливовое повидло, сверху — грецкие орехи.
Слопать ломоть — и айда, сайгачить по магале.
Еще одно слово.
Магала.
Россыпь карточных почти домишек, печное отопление, сваленный как попало человеческий сор, драный рубероид, саманные стены — крупный, спелый замес глины, соломы и говна. Хижины дяди Тома. Тенистые дворики заросли бусуйком. Мелкий синий виноград, курчавый, бросовый, душистый, вино из него давили прямо ногами, переливали, живое, багровое, в пятилитровые бутыли. Затыкали заботливо кукурузной кочерыжкой. Называется — чоклеж. Нет, не так, чоклеж — это была полая кукурузная солома, звонкие пустотелые былки. Страшное оскорбление, между прочим. За чоклеж можно было и в дюньдель получить. Не говоря уже про муля. Скажешь кому-то, что он — муль, все, убьют. Она делала круглые глаза, наклонялась близко-близко, так что он видел зеленые крапинки возле зрачков и волосы, светлые и темные вперемешку. Сливочное масло, медовая коврижка, какао с теплым топленым молоком.
Она жила на магале.
А он — в новой девятиэтажке. Сын советского офицера и врача. Гордость страны. Элита. Не белая, конечно, но бледно-бледно-серая прочная кость. Квартиру дали быстро — через полгода, до этого — снимали, мать была недовольна. Еще не хватало, деньги с книжки тратить. Гоняла отца ругаться, добиваться своего. Пойди и скажи, что тебе положено! А то опять раздадут все своим нацкадрам! Это была первая республика, в которой они служили. Мать волновалась. До этого все по РСФСР мотались. Все гарнизоны собрали. Есть на свете три дыры — Термез, Кушка и Мары.
А теперь вот — получите. Кишинев!
Получили. Двухкомнатную. Набережная, 39, кв. 130. Первый подъезд. Шестой этаж.
А им обещали дать свою квартиру, еще когда отец родился. Ее, разумеется, отец. Невысокий, щербатый, с заросшей сизой рожей. Вечно бухой хохотун. Вот уже и Вальке двенадцать лет, и старшой из армии вернулся, а все ждем.
Валя.
Ее звали Валя.
Валя с магалы.
Тоже две комнаты — каждая метров по восемь. Глиняные полы. Прохладно. Мать, отец, Валя, старший брат, жена старшего брата, ихнее дите. Так и говорили — ихнее дите. Он даже не разобрался, мальчик или девочка. Поди разберись, когда так орет. К трем годам поняли, в чем дело, — даун. Да куда уж денешь? Пускай ползает, все-таки нямур. Родня. Через стенку жил такой же кагал нямуров — двоюродных, стоюродных, незнамо какая гуща на киселе. Все орут, ругаются, трясут кулаками, обливаются холодной водой из колонки во дворе. Юг. Магала.
Еще во дворе жили старые евреи, бездетные. Дядя Моисей, слепой на один глаз, скорняк — иголка выскочила из швейной машины, и все, тю-тю. Но и с одним глазом кушмы такие шил, что очередь стояла. Из горкома приезжали даже. Шкурки болтались на веревке тут же, во дворе. Каракуль, смушка, смрад. Тетя Мина вынянчила по очереди всех дворовых младенцев — строгая. На базаре ее боялись. Вставала в воскресенье в четыре утра, в пять уже бродила среди прилавков, брала живую курицу, дула ей в попу. И вы за эту куру рубель просите? Не смешите! У нее же ж даже жопка не желтая! Валкий с недосыпа крестьянин хватал несчастную птицу, тоже дул ей в зад — сквозь бледные перья видна была кожа, не то желтая, не то белая — не разберешь. Тетя Мина втолковывала по-молдавски, какая должна быть настоящая, правильная кура, торговалась, пока продавец не уступал вовсе за бесценок, и она уходила, важная, выпив стаканчик вина, связка кур обреченно свисает головой вниз, в кошелке синенькие, красненькие, крепкие гогошары, бледный праж, боршч для замы. Он потом вычитал у Стругацких — боржч. Но нет, не то. Это был именно — боршч, кислый. Травка, которую добавляли в куриную лапшу, жирную, густую. Зама. С похмелья оттягивает — только в путь.
Ели вечером всем двором, на улице. Передавали тарелки, стаканы с вином, сдвигали табуретки, сверху — занозистая доска. Швыряли куски детям, кошкам, щенкам. Магала. Он тоже ел, сидел рядом с Валей, важный. Жевал с закрытым ртом, локти на клеенку не клал, говорил вежливо — спасибо. И — хлеб передайте, пожалуйста. Валина мать кричала через весь стол — вкусно тебе, женишок? Он кивал, стараясь не обижаться на женишка. Вкусно. Валя смеялась, болтала ногами, задевала его горячей коленкой, на правой голени — белый серпик шрама. Стеклом порезалась. Папка спьяну стекло высадил, оно в кроватку и упало. Давно, мне два года еще было. Папка лыбился тут же, будто незнамо какой подвиг совершил. Мэй, винца женишку нацедите! Пусть выпьет. Мужчина он или нет?
Как приезжему слабаку, вино ему разбавляли водой — марганцовка превращалась сперва в кровь, потом — в розовую акварельную воду. Домой он возвращался сытый, сонный, греб по линолеуму пыльными заплетающимися ногами. Отказывался от скучного, пресного ужина — макароны с сосисками. Ни перца, ни вкуса, ни огня. Мама сердилась. Опять таскался неизвестно где! Отец, ну что ты молчишь? Отец поднимал глаза над «Правдой», подмигивал еле заметно. Пусть себе гуляет. В доме было две «Правды» — мама тоже была коммунист. Заведующая отделением в больнице. Для души читали «Роман-газету», «Литературку». Ему выписывали «Костер». «Вечерний Кишинев» еще ничего был. Можно в руках подержать.
А у Вали никто ничего не читал и не выписывал. Зато у них был телевизор напрокат. Он даже не знал раньше, что такое бывает. Напрокат! Хотел спросить у матери, но она отмахнулась. Не морочь мне голову. Нормальные люди телевизоры покупают. Напрокат только голытьба берет.
Еще одно слово — голытьба.
До школы было пешком четверть часа. По сонным улицам, почти деревенским — сады, заборы, цепные псы. Они встречались на углу — Валя выныривала из своей магалы, махала ладошкой, варежкой, шапкой. Шапка была красная, с помпоном. Варежки тоже красные. На каждой — кривая, посеревшая от грязи снежинка. Обратно шли снова вместе — но уже не четверть часа, сколько угодно, болтали без умолку, забредали бог знает куда, в парки, проулки, часами торчали у автоматов с газировкой. С сиропом — три копейки, колючая, горькая — копейка. Самое интересное было — мыть стаканы, вдавливать в специальное жерло, пока не брызнет вода или взрослые не погонят. Они удирали, хохоча, держась за руки, у нее всегда были горячие руки, маленькие, горячие, твердые. Двенадцать лет. Валя. Он просто хотел быть рядом. Всегда. Всегда быть рядом. Или умереть. Больше он ничего не умел. Двенадцать лет. Мать заметила первая — и попробовала принять меры. Он ведь был отличник, всегда. Не зубрила, просто ясная голова плюс дисциплина. Мать проверяла уроки каждый день, садилась рядом, просматривала все тетради, фиг ошибешься или надуешь — врач. Если чего-то не знала сама, дожидались отца, он приходил поздно, вкусно скрипел ремнями. Запах казармы, такой родной, медленно вытесняли скучные ароматы главка. Отец делал карьеру, шел в гору, но скучал по своим гарнизонам, по пыльным плацам, бравым крикам, крепким, нацеленным на врага, шишкам ракет. Алгебра, говоришь? Сейчас мы ее мигом расщелкаем. Вот сюда смотри, если это так, значит, это — непременно вот так. Хорошо объяснял, спокойно, понятно. Сам отличник боевой и политической.
Судьба.
А Валя была троечница. И магала еще эта. Дурная компания. Там же алкашня одна. Отбросы. Ты что, хочешь, чтобы твой сын сел в четырнадцать лет, да?
Еще одно слово — алкашня.
Отец не хотел, чтобы он сел, поэтому сходил в школу, к директору, поговорил, скромно сияя колодками, чтобы приняли меры. Мальчик станет офицером или врачом. Ему нужно заниматься. Ясная голова. Судьба. Дисциплина. Вы же понимаете? Директор, крупный, львиноголовый старик, получивший первую медаль еще под Сталинградом, понимал. Магала портила ему всю отчетность. Старшего Валиного брата он еле дотянул до восьмого класса и с огромным облегчением выпихнул. Настоящий, полнокровный дебил. Ни ума, ни сердца. Потерпите, скоро выпускные, после этого обстановка сильно изменится. Можно, конечно, перевести вашего в параллельный класс. Отец вспомнил что-то такое, далекое, не рассказанное даже жене. Воронежская область, Бобровский район. Наденька. И отказался. Пусть доучатся вместе.
Их просто рассадили.
Надвигался восьмой класс, рубикон, после которого агнцы, отделенные от козлищ, дошлифовывали свое будущее: учебники по программе первого курса, репетиторы, гонка на аттестатах зрелости. Козлища рассеивались по ПТУ, техникумам, формировали собой будущий обслуживающий персонал. Самые слабые опускались вовсе на дно, кое-кто с шумным криминальным плеском. Элои и морлоки. Выбор предстояло сделать в четырнадцать лет. Без двух лет взрослые люди.
Он тяжко страдал от того, что они теперь сидели не вместе, хотя в утешение его наградили лучшей соседкой из всех возможных. Света Воропаева. Первая ученица класса, первая же, как положено, красавица. Девочка с золотыми волосами, капризная куколка, обеспечивавшая бесперебойные поллюции всей мужской половине 8 «Г». У нее был особый, из Прибалтики привезенный фартук, очень изящный, с большими крыльями из черного вдовьего газа, которые она вечно поправляла ловким передергиванием плечиков. Как дворняга блохастая, честное слово. Он, единственный свободный от морока, видел Воропаеву такой, какая она была на самом деле — тощая, нескладная, белесая девица с выпуклыми и пустыми, как у котенка, глазами. Золотые локоны, обвившие столько сердец, были двумя жидкими косицами, не очень удачно прикрывавшими оттопыренные уши. Как-то раз она дотронулась до него, пододвигая толстенный учебник литературы — влажная, словно надутая, сизоватая клешня. Он дернулся от отвращения, и Воропаева, расценившая эту дрожь самым приятным для себя образом, победительно улыбнулась. Они были пара. Два лучших в классе ученика. Идеальная комбинация для статусной случки.
Валя, задвинутая на камчатку, на самые отдаленные отроги класса, отчаянно ревновала, даже ревела от злости. Их отношения словно обрастали стремительной плотью — вспухший крупный рот, носик, налившийся нежной прозрачной краснотой, вздрагивающие плечи, удивительно хрупкие. Будто живая бабочка под пальцами. Он обнимал ее — дружески, она враждебно отклонялась, и воздух от этого мгновенного прикосновения трещал от почти видимых электрических искр. Отстань, нечего! Иди Светочку свою лапай ненаглядную! Он тряс головой оскорбленно, словно ему предлагали полакомиться из помойного ведра. Они торопливо мирились и снова отправлялись бродить по городу, подгоняемые временем, которого становилось все меньше и меньше, словно окончание восьмого класса должно было стать для каждого финальным рубежом, конечной станцией, за которой не будущее, а смерть. Теперь он хотел умереть не без нее, а за нее. Огромная разница. Четырнадцать лет — это не двенадцать.
Доруле. Еще одно слово. Не переводится. То, что я люблю и жалею больше всего на свете. То, что больше и лучше меня самого.
Переходные экзамены он сдал на отлично. Круглые пятерки. Он и Светка Воропаева закончили первыми в потоке. Валя, едва прохромавшая по этой сословной лестнице, отнесла свои скромные документы в профессионально-техническое училище номер восемь. Буду штукатуром, как мамка. Здравствуй, грусть.
На магале по этому поводу устроили огромный и шумный праздник — с фаршированными перцами, крошечными голубцами, плотно запеленутыми в виноградные листья. Еще одно слово — сэрмале. Тарелки на столе стояли в два ряда — как на свадьбе. Жареная свинина мирно соседствовала с кисло-сладким жарким из баранины, которое натушила тетя Мина. Впервые магала встретила его с холодком. Веселое, щекотное слово «женишок» не летало больше над столом, никто больше не хлопал его по плечу и не предлагал стакан вина. Все теперь были взрослые, все понимали — и они с Валей тоже. Тогда он плесканул себе сам — не разбавляя, синего, густого, а потом еще мутно-белого, из шаслы, которая росла тут же, первобытно соперничая с бусуйком за место под простодушным и толстым кишиневским солнцем. Валя посмотрела сочувственно и взяла его под столом за руку — ладонь у нее была все такая же, маленькая, горячая, твердая. Хоть что-то не менялось в медленно кружащемся мире. Хоть что-то в нем было навсегда.
Домой он вернулся заполночь, уже даже не пьяный, вообще никакой, небелковая форма существования тел. Мама плакала, придерживала его голову над унитазом. Какой ужас! Ужас! Отец, ну скажи хоть ты! Ему же всего четырнадцать лет! Нашатырю разведи ему лучше, — посоветовал отец, семейные трусы из черного сатина, крепкие ноги, никакого пуза. Полковник на генеральской должности в сорок лет. Пусть протрезвеет немного, поспит, а завтра поговорим.
Кровать крутилась, все крутилось вместе с ней и вокруг нее, огненными пятнами вспыхивали в темноте слова — муль, голытьба, епураш, гогошары. И еще почему-то тихим, испуганным шепотком бормотала на самое ухо Валя — нет, не сюдой, глупый, не сюдой, тудой. Потом Валя заплакала, превратилась в маму, и вообще все исчезло, без следа, словно голову ему быстро и мягко погрузили в непроницаемую чернильную жижу.
Пробуждение не хотелось вспоминать и через тридцать лет. Половина жизни прошла, господи. И никто не знает, большая или меньшая. Они все победили его, жизнь победила. Шуточки, как сказал отец, кончились. Пришло время выбирать. Он выбрал медицину и весь девятый и десятый классы просидел над химией и биологией, которые не особенно и любил. Отец откровенно обиделся, мать гордилась. Оба и не догадывались, что дело не в семейной династии, а в отличном медицинском институте, который был в Кишиневе, в отличие от военного училища. Выбери он службу — пришлось бы ехать учиться черт знает куда.
Далеко от Вали.
Они встречались теперь все реже, все суше — новых слов становилось меньше, старые стремительно утрачивали вкус. Он боялся спросить про шепот, про ту ночь, было или не было? Она молчала, ПТУ придало ей неожиданной надменности, словно она не на штукатура училась, а готовилась к восшествию на престол. Он остался школьником в синей форме, она уже умела класть плитку. Пятнадцать лет. Колготки из толстого дешевого капрона, туфли на небольшом, но все-таки каблуке. Лифчик, мама дорогая, настоящий лифчик, розовые бретельки, которые она и не пыталась поправлять. Какой-то Гена, который умел курить взатяг. Что он мог предложить взамен, кроме выученной наизусть формулы фенилаланина? Теперь они ходили разными дорогами и в разное время.
Под Новый год он выпросил свидание — на магалу его больше не приглашали, телефона у Вали не было, пришлось караулить возле ПТУ. Будущие маляры и штукатуры, галдящий молодой пролетариат. Цыканье, цуканье, харчки, матерки. Он спрятал в карман дурацкую шапку, чтобы выглядеть хоть немного взрослее. Валя вышла с невысоким кривоногим орангутангом, усатым, на толстых плитах щек — самая настоящая крепкая щетина. Хочешь в парк Пушкина? Она согласилась с легким вздохом, как уступила бы ребенку, который канючит надоевшую сказку.
Они шли по аллее Классиков — два ряда продрогших бронзовых бюстов. Михай Эминеску, Василе Александри, Ион Крянгэ, бог еще знает какие столпы молдавской литературы, которой, если честно, никогда и не было. Говорили, что если посмотреть в профиль на Эминеску, то окаменевшие пряди его навеки откинутых волос составят профиль уже самого автора памятника. Всадник с двумя головами. Классики провожали всех желающих к самому центру творческого мироздания — к памятнику Пушкину, опекушинской, между прочим, работы. Маленький, грустный, курчавый. Он решил, что поцелует ее в первый раз именно тут — в сквозном бесснежном парке, под сенью и синью декабрьского вечера. Но сначала стихи. Доамне фереште, стихи! Всем нам когда-то было пятнадцать лет. К несчастью, это очень быстро проходит.
Она смотрела в сторону, в глубину, сквозь голые черные ветки, и в самой середине строфы вдруг сказала — жалко, что «стефании» зимой не продают, правда? «Стефания» — сладкие параллелепипеды, щедрые слои абрикосового джема, бисквита и шоколадной глазури. Все пирожные стоили 22 копейки, а «стефания» — 19.
Еще одно слово — последнее.
На выходе из парка он попытался взять ее за плечи. Напрасно. Все напрасно. Десятый класс он заканчивал уже в Москве, отца, с отличием расщелкавшего Академию Генштаба, перевели в столицу, о чем родители, лопаясь от гордости, сообщили за новогодним столом. Вершина пищевой пирамиды. Самая высшая эволюционная ступень. Отец с праздничной салютной пальбой откупорил шампанского, потянулся зеленым горлышком к бокалу сына — пусть, пусть, он теперь взрослый, можно. Это на материн испуганный взгляд. После той далекой ночи она подозревала в нем будущего алкоголика, позор семьи. Умрешь под забором! Пусть. Лишь бы Валя. Не без нее, не за нее. Вместо.
* * *
Тридцать лет спустя он попал в Кишинев на пару дней, проездом. Другая страна, другой город, другой язык. Колючая ледяная латиница до неузнаваемости изменила круглый ласковый лепет его отрочества. Таксист, узнав, что он из Москвы, долго и сварливо жаловался на жизнь, вспоминал Советский Союз. Вот было времечко! Все просрали, гады. Посмотрел, ожидая сочувствия. Он отвернулся к окну. Гады были они с таксистом, других просто не существовало. Не стоит и искать. Улица Набережная чудом сохранила имя, все остальное невозможно было ни выговорить, ни узнать. Армянская, Болгарская, Пушкина, проспект Ленина. Все они умерли. Все. Осталась одна Валя.
Он свернул на ощупь, наугад, потом еще раз.
Магалы не было.
Старуха, все та же, кишиневская, важная, вышла из подъезда новой многоэтажки с ведром, полным воды. Газон зарос крепкими крестьянскими помидорами, болгарским перцем. Одуряюще пахло горячей ботвой. Он спросил так же, как шел, — наугад. Первая попавшаяся улица его детства. Дружбы двадцать один. Воронеж. Тула. Брянск. Барнаул.
«Нет, милый, — сказала старуха на южный распев. — Это тебе не сюдой. Это тебе — тудой».
И показала рукой — куда.
Дата публикации: 15 декабря 2014
Related Posts
Александра Юнко
04.12.2019 Chisinaul evreiesc * Еврейский Кишинев, RU
Еврейские мастера культуры, науки, политики о Кишинёве. Источники: фонды еврейской библиотеки им. И. Мангера, интернет.
*********************************************************************************************************************************************
Александра Ю Н К О
1953 – 2018
Поэт, переводчик, журналист.
АЙВА И ВИНОГРАД
Светлане Мосовой
У вас — бабульки в беленьких панамах,
У нас поэты в кушмах. Боже мой,
Оставив тень свою в холодных рамах,
Во сне ты возвращаешься домой.
Здесь луч весенний согревает веко
И вдохновляет голубцов казан.
По языку текут вино и млеко
От мягких песен томных молдаван.
И, доверяя звуку, но не слову,
Как питерская злая лимита,
Проходишь, словно тень, по Кишинёву,
Не узнавая прежние места.
Душа, дитя айвы и винограда,
Затеряна в туманах Ленинграда,
И флуера затейливый мотив Не достигает ваших перспектив.
Юнко, Александра. Айва и виноград // Прощай, Молдавия: Стихи 12 поэтов/Сост. Э. Ракитская; Худ. Э.Майденберг. — М.: Летний сад, 2010. – С. 22.
МОЙ ГОРОД
Мой город
меня не узнаёт
не говорит по-русски
и бедный пешеход
протискивается в узкие
просветы
между бамперами иномарок
Юнко Александра. Дактилограмма // Русское поле. – 2011. — № 1(3). – С. 78.
***
Перекрёсток бессарабский,
Переулок тарабарский,
Где звучит, куда не выйдешь,
Русский, что ли, чи молдавский,
Украинский, то ль болгарский
С переходами на идиш.
С детства этот сочный суржик
Я жевала, точно коржик,
Разноречьем упиваясь.
До сих пор в стихотвореньях
Расставляю ударенья
По наитию, покаюсь!
То-то бы Мадам Петрова
Не узнала б Кишинёва.
Дело не в названьях улиц.
Здесь по-прежнему вишнёво,
Но под вишнями паршиво –
Всё вокруг перевернулось.
Кто уехал, или помер,
Кто счастливый вынул номер…
Ну, а мне что остаётся?
В этом городе Содоме
Снятся сны о старом доме
И на щёки что-то льётся.
Где же ты, мой бессарабский,
Горький, нищий, но не рабский,
В Бога, душу и царя,
Магальской, блатной, армянский,
Гагаузский да цыганский?..
Нет такого словаря.
Юнко, Александа. … Перекрёсток бессарабский… // Прощай, Молдавия: Стихи 12 поэтов/Сост. Э. Ракитская; Худ. Э.Майденберг. — М.: Летний сад, 2010. – С. 18 – 19.
СНЫ О КИШИНЁВЕ
«Доктор Ванинов, дайте лекарство…»
Рудольф Ольшевский
Иерусалим иль Петербург.
Мясник тоскует иль хирург,
Не спит и воду пьёт из крана,
Душевные врачуя раны.
В Аделаиде и Айове
Нам снятся сны о Кишинёве.
Летят они, воспалены,
И в местные влезают сны.
Однажды видела воочью –
Иль это только снилось мне? –
Скакал Котовский тёмной ночью
На страшно вздыбленном коне.
То, огрызаясь на собак,
Капитолийская волчица
На красный свет бежит впотьмах,
И красным светом глаз лучится.
То Пушкин мчится на свиданье,
То бродит хмуро Довид Кнут,
То Боря Викторов с Капланом
На преферанс вдвоём идут.
То Ленин без креста, то Штефан
С крестом глядят сквозь даль веков,
Сквозь листья горькие орехов
На Кишинэу и Кишинёв.
Не подымая головы,
На нас поглядывают странно
И снова засыпают львы
У неизбежного фонтана.
Сюжеты тают кочевые,
Пока рассвет ползёт в окно.
Мы забываем сны ночные,
Мы пьём весёлое вино,
Не замечая – старый город
Безвестно канул в бездну лет,
И тёмный нас дурачит морок
В местах, где Кишинёва нет
Юнко, Александа. Сны о Кишинёве//Прощай, Молдавия: Стихи 12 поэтов / Сост. Э. Ракитская; Худ. Э.Майденберг. — М.: Летний сад, 2010. – С. 11 – 12.
ВИКТОРУ ГОЛКОВУ
Там, где город К. на речушке Б.
Остановку сделал для водопоя,
Не успела я рассказать тебе,
Каково мне без, каково с тобою.
По асфальту взломанному иду,
Озираюсь рассеянно, точно приезжий,
На весёлые вишни в чужом саду,
Приоткрывшие занавес зелени свежей.
Ты как будто только что взял билет,
Сел на поезд – и поминай как звали.
И никто не выдаст: тебя здесь нет –
Ни в толпе прохожих, ни на вокзале.
Остаётся похмелье в чужом пиру
И оскомина от недозрелых ягод.
Час пробьёт – я уеду или умру,
И следы мои рядом с твоими лягут.
Юнко, Александа …Там, где город К. на речушке Б… // Прощай, Молдавия: Стихи 12 поэтов/Сост. Э. Ракитская; Худ. Э. Майденберг. — М.: Летний сад, 2010. – С. 10.
ВБЛИЗИ ИЛЬИНСКОГО БАЗАРА
Вблизи Ильинского базара,
Где воздух пьян и торг лукав,
Цыганка барину сказала,
Его хватая за рукав:
– Позолоти, красавец, руку!
Раскину карты на любовь,
И на венец, и на разлуку,
И на друзей, и на врагов.
Открыто Заре всё на свете,
Что невозможно ведать нам…
И барин ей смеясь ответил:
– А хочешь, погадаю сам?
Он весел был, и ликом чуден,
И на монисто дал пятак,
Но не желал узнать что будет,
А то, что есть, он знал и так.
И стоя подле мыловара,
Сквозь пыль, и смех, и голоса
Вослед ему глядела Зара,
Во все цыганские глаза.
И видела: метель кружится,
А этот господин чудной
В снег окровавленный ложится,
Укрытый смертной белизной.
И охнув, задохнулась Зара:
Так вот что, значит, суждено…
А Пушкин шлялся по базару,
Шутил и пробовал вино.
Юнко, Александра. Вблизи Ильинского базара // Iubire de metaforă: Antologie în 2 vol. a poeților absolvenți ai USM. – Ch., USM. – P.488 – 489.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Я возвращаюсь полуночным рейсом
И с лёту покидаю высоту.
Мой город — успокойся и согрейся! –
Меня встречает в аэропорту.
И, вытащив последнюю заначку, —
Для этого, должно быть, берегла, —
Беру такси и раскрываю пачку,
Чтоб с шиком дым пускать поверх стекла
О, нет нигде таких небес высоких! –
За город мой благодарю судьбу.
И встречный ветер мне ласкает щеки
И троекратно трогает губу.
Фонарь блестит на улицах и лицах,
Бурлит в решетках желтая вода…
И глаз веселый, чувствую, слезится,
Подробности вбирая навсегда:
Проспекты, скверы, тупики кривые,
Огонь в печах и вечный холод плит…
«Я не ошибся — вы у нас впервые?» —
Мне вежливый водитель говорит.
Юнко, Александра. Возвращение // Под пряным солнцем Кишинёва. – Кишинэу: Б.и., 2017. – С.
ИЛЬИНСКИЙ РЫНОК
1
Еще темно под облаками,
Еще не выстыла кровать…
Бегу гигантскими шагами,
Чтобы за мамой поспевать,
Мой детский сад — мой ранний рынок
Ряды красующихся крынок,
Наполненных сметаной свежей
И горы зелени небрежной.
Где мокрые кружки от кружки,
Стоят веселые пьянчужки,
Я этих дядек не боюсь
И вишни пробую на вкус.
За уши вешаю сережки
И воробьям бросаю крошки.
2
Мать ласковый шлепок мне даст у входа
Да здравствует базарная свобода!
Базар толпу, как пекарь тесто, месит.
И весовщик меня бесплатно взвесит –
Люблю его напольные весы! –
И грустно улыбнется сквозь усы.
Еще на чай давать я не умею
Мне в ладонь сует двадцать копеек.
Как щедр базар к сиротке! К сироте –
Не понимаю слова в простоте.
Пока я сливки рынка объедаю,
Рыдает мать, седая, молодая –
Моих шести, своих — пятидесяти лет…
В конторе —
Лампочки грошовой наглый свет.
Врачи велят усиливать питанье,
И я в базар уйду на воспитанье.
3
Уже Ильинского базара нет.
Многоэтажка поднялась на свет.
И место мы забудем через лет Десять…
Но сомнениям в ответ,
Здесь бродит по булыжной мостовой
В рубашке красной Пушкин молодой!
Он затесался озорно в толпу,
И прядка взмокла на покатом лбу.
Простые деревянные ряды
Глаз поражают торжеством еды.
И самое дешевое вино — Пьянящей юной радости полно!
И столько всяких любопытных лиц,
Что впору вспомнить площади столиц
И профили в тетрадку рисовать,
И близостью дуэли рисковать…
Но бродит гуще злое вдохновенье,
Но что сулит базарное волненье?
Здесь говорит людской забитый страх
О вольности на разных языках.
Пока еще — тишком, пока — с опаской…
Но брошена в базар уже закваска!
И алая рубаха на плечах
Пылает, точно жертвенный очаг.
О, как мясник орудует над плахой!
Он понимает — это неспроста,
Когда и бьют, и кости рубят с маху
Алеет сквозь базар его рубаха,
Так жертвенна, крылата и чиста,
Как будто кровью хлынула с листа!
4
Ах, сколько лиц, имен, картинок
Ты для меня, Ильинский рынок,
Шутя и мельком рисовал!
Но в памяти под словом «пяца»
Они и до сих пор толпятся.
Мой детский сад и мой вокзал.
Прощай — пронзительно и горько…
Просела Пушкинская горка –
Туристы бегают толпой…
Но только лишь глаза закрою –
И веки напитаю кровью,
И воскрешаю миг любой!
Хозяйки, пьяницы, торговки,
И продавщицы газировки,
Юнцы, сшибавшие деньгу,
И завсегдатаи шашлычной…
Без этой публики привычной
Пройти я мимо не могу!
Да, здания многоэтажны…
Но облик братьи этой бражной
Останется, как негатив…
О, выщербленные тротуары,
Вы — мемуары улиц старых,
Забытый городской мотив.
Юнко, Александра. Ильинский рынок // Под пряным солнцем Кишинёва. – Кишинэу: Б.и., 2017. – С. 257 — 261.
«ИРЭН»
Он сыпал и сыпал
Московским своим говорком.
Потом говорил:
– Ты – Ирэн! –
И стучал кулаком.
Ну что мне ответить тете?
Ты всё-таки гость…
А я не Ирэн.
Я такая же чёрная кость.
Я помню:
Молчала
Седая, угрюмая мать.
Вся улица вышла
Над гробом отца отрыдать.
На бедной, крикливой,
На доброй моей магале
Дрались и братались,
Плескалось вино на столе.
Там песни весёлые,
А спесь – это нам не с руки.
Там руки тяжёлые,
Да только сердца там легки.
И чем ты кичишься?
Равны мы на этой земле –
На бедной, крикливой,
На доброй моей магале.
Вон там меня знают.
Иду в мальчиковом пальто.
И словом и взглядом
Меня не обидит никто.
Юнко Александра. «Ирэн» // Прощай, Молдавия: Стихи 12 поэтов/Сост. Э. Ракитская; Худ. Э. Майденберг. — М.: Летний сад, 2010. – С. 24 – 25.
МАЛЕНЬКИЕ КИШИНЁВСКИЕ ЭЛЕГИИ
1
Бараки, помнишь, достояли до
землетрясенья семьдесят седьмого –
и опустились на морское дно,
как в некролог вмурованное слово,
как после драки брошенный кастет,
как мачеха, отвергнутая сыном…
Горит в подвале потаённый свет
и лопухи всплывают на руинах.
2
От Чуфлинской церкви налево
до польского кладбища, где –
в укрытии райского древа,
спиной на холодной плите, —
желания яростный факел.
И тягостный запах греха стоит,
как рассерженный ангел,
но не настучавший пока.
Мадонна бездомная плачет,
случайно спугнув благодать,
и ловит оранжевый мячик,
но некому мячик отдать.
3
Мой город ласковый, Венеция степная,
ты — ласточка, летящая по краю,
ты ящерка с раздвоенным хвостом,
пчела на зверобое золотом.
Плывешь сквозь марево — и не даешь уйти
в изгнание. Притянута к груди
твоей вся жизнь моя, вся смерть моя и память
посмертная: я — преткновенья камень
в сандалии твоей, булыжник в мостовой,
ракушечник в стене твоей прохладной,
плита немая за твоей оградой.
Юнко, Александра. Маленькие кишинёвские элегии // Под пряным солнцем Кишинёва. – Кишинэу: Б.и., 2017. – С.
ОКРАИНА
Акации высохший ствол
Прочерчен на выцветшем ситце.
Но сук почерневший расцвел
И солнце пронзило ресницы –
Окраина!
Ветхий лоскут
Под белым парадным нарядом.
Таких уже больше не ткут…
Здесь годы неслышно текут
С часами столичными рядом.
Здесь выросло детство мое
Над тайнами мудрости книжной.
Здесь мы постигали житье
На пыльных подмостках булыжных.
Окраина, пища умов!
Дороги твои не окольны.
Над свалками старых домов
Горит скорлупа колокольни.
По стенке ползет виноград.
И, словно упав на колени,
Развалины молча стоят
В персидских султанах сирени.
Юнко Александра. Окраина // Под пряным солнцем Кишинёва. – Кишинэу: Б.и., 2017. – С.
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ ВЕСНЫ НА ПЕРЕХОДЕ В ЛЕТО
Как сорок лет тому, нет времени на сон.
Где этот город?
Ветром унесен.
А ночь
дохнула музычкой запетой –
кардиограмма скачет в унисон.
Все те же мы, и мир не столь суров,
он мелом на заборе пишет «Welcome!».
Чего мы ищем в этой речке мелкой?
Отечество нам — старый Кишинёв.
Ты помнишь дом о три окна
на Теобашевской?
Как уцелел, не спрашивай.
Ничья беда, ничья вина –
но Атлантида утонула
под грохот общего разгула.
Все улицы уже с другим
и выраженьем, и названием —
и дальше, дальше, в глубь руин,
где, листьями легко названивая,
укрылась память в глубине
двора, ее мы просто не
успели вовремя узнать.
Юнко, Александра. Последний день весны на переходе в лето // Под пряным солнцем Кишинёва. – Кишинэу: Б.и., 2017. – С. 265.
ПУШКИНА ГОРКА
В детстве казалось таким естественным, что поперёк моей Благовещенской (по-советски — Тельмана) лежит улица Пушкина горка. А Благовещенская тянется от горки… до одноименной церковки… Около церкви, небольшой, но соразмеренной, вечно сидели ребята из художки, зарисовывая её стройные пропорции. А если пройти по этой улице вправо, то дойдёшь до вросшего в землю домика купца Кацики, где в начале ХIХ века находилась масонская ложа. Встарь улица так и называлась – Кациковская, а не Олега Кошевого.
… Одно из самых лучших бесплатных наслаждений – катанье зимой на санках. Они были самодельные, тяжелые… Катались мы, естественно, с Пушкина – горки. Она тогда была куда выше, чем сейчас. Не только потому, что мы были маленькими. Осела, истопталась. Малышня – с нижнего уступа, более безопасного. А ребята постарше скатывались с самого верха и благодаря разгону доезжали до следующего перекрёстка, до колонки, откуда вся улица брала воду. Высшим шиком было прокатиться на «рыба — пеште», то есть не сидя, а лёжа на санках. Отчаянные лихачи мчались головой вперёд, руля руками и выкрикивая: «Прочь с дороги, куриные ноги!» … Домой возвращались в снегу с головы до пят, румяные, голодные и счастливые.
Так мы жили в старом Кишинёве, в каменно – глинянных мазанках, многие из которых вполне могли быть современницами Пушкина. Когда на нашей магале снимался очередной исторический фильм (например сцены из «Выстрела»), достаточно было слегка замаскировать соломой толь на крышах да радиоантенны. Мостовую покрывали булыжники – это вам не центр с асфальтированными дорогами. Время от времени, громыхая пустым бидоном, я ходила за керосином для заправки примуса – в лавку в нескольких шагах от входа во двор Дома – музея Пушкина. А в десятом классе в числе других счастливчиков именно в этом дворике я получила диплом победителя в конкурсе не лучшее сочинение и восьмитомное собрание сочинений Александра Сергеевича. Диплом с гордостью хранила моя мама. А восьмитомник и по сей день служит мне верой и правдой, послушно расрываясь на любимых страницах.
Юнко, Александа. Гадание на Пушкине. – К.: Б.и., 2011. – С. 5 – 7.
Related Posts
Ихил Шрайбман
04.12.2019 Chisinaul evreiesc * Еврейский Кишинев, RU
Еврейские мастера культуры, науки, политики о Кишинёве. Источники: фонды еврейской библиотеки им. И. Мангера, интернет.
*********************************************************************************************************************************************
И Х И Л Ш Р А Й Б М А Н
1913 — 2005
Писатель.
МОЙ ЮНЫЙ ПРОСПЕКТ
Проспект Молодёжи – так называется новая широкая улица на которой я живу…
Кишинёв тогда, через несколько лет после войны, едва-едва начал приходить в себя. Новых улиц ещё не прокладывали. Было достаточно старых, чтобы их чинить. Город вышел из войны на три четверти разрушенным. Я встречал Давида [Ветрова] каждый вечер, не спеша прогуливающимся по проспекту Ленина. На каждом углу он чуть-чуть останавливался, поворачивал голову, обводил боковые улицы взглядом… И когда я поворачивал голову вслед за ним, я видел новую крышу, кусок отремонтированного тротуара, бело-новое окно в какой-нибудь стене. Он любил остановиться в конце квартала, и почуять его любимый запах цветущей липы.
-Чуешь? – говорил он. – Чуешь аромат Кишинёва?…
Почему тебя нет теперь, друг мой? …Сквозь очки ты бы щурил глаза на новый асфальтированный мост через некогда зловонную речушку Бык, на десятки жилых блоков, далеко – далеко, в новом микрорайоне – Рышкановке, там, где раньше был пустырь… Мы шагали бы посреди проспекта… Деревца на новом моём проспекте совсем юные. Но ты бы вдохнул бы в себя их грядущий запах цветения, их рост.
— Чуешь? – сказал бы ты. – Чуешь аромат Кишинёва?
Конечно, Давид. Чую твою любовь. Я теперь понимаю её и больше ей не завидую – она теперь и моя любовь.
Мой юный проспект // Шрайбман И. Рашковские рассказы. – К.: Картя молдовеняскэ, 1972. – С. 160 – 162.
Related Posts
Валерий Шварц
04.12.2019 Chisinaul evreiesc * Еврейский Кишинев, RU
Еврейские мастера культуры, науки, политики о Кишинёве. Источники: фонды еврейской библиотеки им. И. Мангера, интернет.
*********************************************************************************************************************************************
Валерий Ш В А Р Ц
р. 1939
Биолог, поэт, философ
КИШИНЁВ
Прекрасен город в зелени листвы.
Они друг друга больше, чем достойны.
Прислушайтесь, не слышите ли Вы
В многоголосье их напевы дойны?
О чем напевы? О родной земле,
О людях празднующих жизнь, как воскресенье,
О жаждущих летать на помеле,
О нашем к ним святом долготерпенье.
Благословен пред Богом город мой,
И более того – богоугоден.
Он лучше всех – ручаюсь головой –
Из всех возможных в мире малых родин!
БЫК
г. Кишинёв стоит на реке Бык. (из энциклопедии)
Марине Маринчиной , создавшей очаровательный
Сценический образ Быка.
Белые лотосы зданий
Цветут по долне Быка.
А мне без больших притязаний
Намять кой-кому бы бока:
Не русло – убогой стойло.
И мусор, и плесень, и мох.
На донышке гнусное пойло, —
И как он ещё не издох?!
Давно уж не Бык, а Бычок он.
Растёт не вперёд, а назад.
И скоро в утробу истока
Упрятаться будет он рад.
Отдали Быка на закланье,
Не путался чтобы в ногах…
А белые лотосы зданий
Цветут на его берегах.
Шварц, Валерий. Тропинки впадают в дорогу. Откровения бывшего атеиста: Стихи. – Новокузнецк: издательство «Союз писателей», 2012. – С. 40.
МИЛЫЙ ГОРОД
(песня)
Мы летаем по миру, как птицы.
Все прекрасно, лишь одна беда:
Города мелькают, словно лица,
Уносящиеся в никуда.
Но этот город – он совсем особый,
Он завораживает, он берет в полон,
Широкоплечий и высоколобый,
Из сердца рвущий колокольный звон.
Мы летаем по миру, — и что же?
Все течет меж пальцев, как вода.
Потому мне с каждым днем дороже
Редкие родные города.
Мой милый город, ты совсем особый,
Ты завораживаешь, ты берешь в полон,
Широкоплечий и высоколобый,
Из сердца рвущий колокольный звон.
А сегодня я с тобой прощаюсь,
Но да будет светлою печаль!
Хочешь, город, я тебе признаюсь:
Не тебя, — себя мне будет жаль.
Мой милый город, ты совсем особый,
Ты завораживаешь, ты берешь в полон,
Широкоплечий и высоколобый,
Из сердца рвущий колокольный звон.
1997
Шварц, Валерий. Тропинки впадают в дорогу. Откровения бывшего атеиста: Стихи. – Новокузнецк: издательство «Союз писателей», 2012. – С. 29.
ОСЕНЬ В КИШИНЕВЕ
Секрет Пушкина
(шутка)
Умял сегодня два арбуза.
Наелся, так сказать, от пуза.
Еще и дыньку прихватил,
А на вторую нету сил.
А завтра рано поутру
Я ублажать свою нутру
Опять начну, — уж это точно.
Сегодня же, пока заочно
Не оторву никак я взгляда
От сочных гроздей винограда.
А в погребке уже поспел
Пьянящий сердце тулбурел.
Ах, в Кишиневе чудо-осень.
— Продлись, продлись! – ее мы просим.
Не здесь ли осень полюбил
Певец русланов и людмил?