Три отражения
24.04.2016 Блог
Ицик МАНГЕР: 30 мая 1901, Черновицы, Австро-Венгрия — 21 февраля 1969, Тель-Авив, Израиль — еврейский поэт, писавший на идишe. Имя Ицика Мангера носит еврейская библиотека г. Кишинёва.
…………………………………………………………………………………………………………………………………..
ЛЕВ БЕРИНСКИЙ
МАНГЕР. ТРИ ОТРАЖЕНИЯ
Новости:
мать говорит, что, мол, старшего брата
у меня никогда, говорит, не бывало, а стоит к отцу
подойти с деликатным этим вопросом –
только крякнет да плюнет!
Л. Б. «Майн элтэрэр брудэр», 1982
Когда я в 97-м получал Мангеровскую премию, эту, как меня предупреждали, идиш-Нобелевку, я, поднимаясь на торжественно обставленную сцену, уже держал, конечно, в кармане листок с тремя-четырьмя пунктиками моего спича. Но, обозрев зал, полный писателей, профессоров, журналистов и просто энтузиастов сей достойной культуры, их наскально-сосредоточенные, а у кого и воздухом поднадутые лица, я понял, что моя набросанная было в уме речушка здесь не пройдет. Место оказалось непробиваемое, и дело предстояло серьезное – никаких штучек-дрючек. Для веселья публике отведено было второе, отданное театру «Идишпил», отделение – там уж, рабойсай, и обхохочетесь, а моя сугубая роль – сказать что-нибудь продуманно-страстное, про величие и бессмертие этой культуры и про мой, разумеется, весьма скромный (а уж живой классик чуть позже поправит меня) вклад в неё.
Газетчики в первом ряду перешучивались о чем-то своем, текст завтрашнего репортажа в газету уже был готов у каждого…
Подойдя к микрофону, я вдруг услышал свой собственный голос, произносящий начальные строчки моего же «бредового» стихотворения «Унтер дер зун», и я, не мешая ему на его бессарабском идише дошпрехать и закончить вульгарным – по тексту – ”all right”, и даже забыв поблагодарить публику за искреннее, ну просто натужное старание понять что-нибудь в том стишке, – занял почетное свое на подиуме место: Dixi.
А добрейший могикан, горячо поздравив премианта, уже объяснял залу, что молодое (с высоты его задевяностолетнего возраста) еврейское дарование есть – в самом, конечно, положительном смысле – авангардист, так что…
Но что же я, собственно, хотел было там сказать – и хорошо ведь, что не сказал…
МОЙ МОЛОЧНЫЙ БРАТ ИЦИК МАНГЕР
Когда я, ах, в мои юные сорок два года, вдруг начал писать на идиш, мне из авторов этой литературы известны были два имени – Шолом-Алейхема, по русским переводам, и поэта Переца Маркиша, из того же источника.
Имя какого-то там Ицика Мангера было мне, правда, тоже знакомо, сызмальства, но в очень уж странном контексте – этакий, что ли, символ, расплывчатый некий портрет, абстрактная фигура человека, притом типа крайне отрицательного:
– Тот еще Мангер!
Худшая из всех личностей в нашем семейном фольклоре: Шлоймэ-пьянчуга, Гицэ Смирнов, Ицик Мангер…
Гицэ Смирнов появлялся раз в месяц получить с нас дирэгелт, с ним было всё ясно…
Писать вообще, то есть по-русски, я начал сразу после второй мировой войны, лет в восемь-девять. Мы жили тогда на Табакарие – беднейшей окраине разбомбленного Кишинева, где ни воды, ни электричества в доме не было, так что мой отец, вечно заботами оглушенный портной, не особо гордился тем, что его маленький дрекуц опять усаживался до ночи царапать свои стишкис и часами жечь лампу – хоть бы сперва домашние задания сделал.
– Нóхамул грам-штрам? – терял он вконец терпение и срывался на крик, так чтобы маме на кухне слышно было: – Рухл! Рухл! Он опять стишки строчит, этот лэйдэгейер, этот полны бистелник! Вот тебе новый Ицик Мангер! Чтоб ты знала, Рухл, это вырастет такой же вагабонд – ты помнишь, Рухл, того Мангера, ну, тогда, в Чишмиджиу?
Про эпизод с каким-то Мангером в Чишмиджиу я уже не раз слышал – отец обычно рассказывал его за столом, когда на большой троск у нас – 1 мая и 7 ноября – собиралась вся кишиневская мишпуха, а то еще и родственники из Чимишлии и Бендер, дядья и тетки со всеми их детьми, из которых я был самым старшим и при том всеобщим любимцем, родившимся еще фар ди совэтн, при румынах.
Мой отец, чьим голосом мог бы, наверно, запеть жаркими угольями набитый утюг его, – да, именно он, после третьей рюмашки, да еще дядя Гедалия, видный парикмахер, чью грудь слева и справа осыпàло искринками с орденов и медалей, начинали вполне в лад с эпохой и с бессарабским –это вам не волжское – оканьем:
Лóмир óлэ трúнкен л’хаим – тра-ла-лà ла-лà-ла,
фарн либн хóвэр Сталин – тра-ла-лà ла-лà-лà!
Фар октябрски револуци – тра-ла-лà ла-лà-ла,
ын фар сталински конституци – тра-ла-лà ла-лà-ла!
Спев парочку совэцки песен – так, чтобы соседи, а главное – милиционер Николай слышал бы, потом для себя уже – «Авúну малкéйну», «Киндер-йорн», «Штейт а бухэр», а там уж и вовсе для души – «Суфлекàте пын’ла брыу» аф румэйниш и «Де че м’aць дус де лынгэ вой», – вспоминали ушедшие времена:
– Ты помнишь, Арл, в Яссах возле собора, ну, возле «Tрей Ерархь»…
– Ципэ, ты же знаешь, в каждой кафеня́ там было облигатор, чтобы к чашке кофе тебе подавали стакан холодной воды. А здесь они жлёкают его как пиво, и ищо ыз железны кружках… Это у них назваица кофе!.. Зол зэх зэй ди гол… Один раз утром, ты помнишь, Рухл, в Чишмиджиу, ну-у-у, мы же в тот день там гуляли до вечера, ну, когда я потом разговаривал с Мангером – чито, ты увже забыла?.
В Бухаресте, в конце 30-х годов, но еще до моего рождения, мои родители любили совершать променад в прекрасном городском парке Чишмиджиу. Великолепный парк существует поныне. И вот как-то в дождливый вечер, прогуливаясь под одним зонтиком, они неожиданно увидели одиноко сидящего на соседней аллее человека, а рядом с ним на скамье – большую бутыль вина и стакан, наполовину пустой. Мой отец узнал его, разумеется, сразу – по фотографии в каком-то затертом еврейском журнале. Пройдя по траве под деревьями, он приблизился и с большим почтением спросил: «Зайт мойхл, извините конечно, добрый вечер вам. Ци зэнт ир ништ – вы, случайно, не тот самый Ицик Мангер, ну, тот самый, который?..»
На что человек вполне дружелюбно и на изысканнейшем румынском ему отвечал: «Дуте, бэятуле, унде те-ай дус, ши ну-мь бате капул» – «Иди себе, мальчик, куда шёл, и не морочь мне голову».
Моя будущая мама, стоявшая рядом, навсегда, естественно, осталась свидетельницей сей исторической сцены, так что отец, всякий раз, когда он меня, десятью годами позже, заставал за писанием стишкис, мог к ней апеллировать: «Рухл! Рухл! Он растет у тебя настоящий фичор де бан гат, как тот Мангер в Чишмиджиу!».
Странным мне, однако, представляется сегодня, что именно в том, думаю, 37-м году, Мангер, который задолго уже, если верить его биографиям, уехал и жил в Варшаве… Разумеется, не исключено, что он мог иногда наведаться в Бухарест – но усесться под дождь в пустом парке, да так, чтобы именно там прогуливалась в тот вечер парочка под зонтом, которая заметит его в полутемной соседней аллее, – и всё это ради того только, чтобы я, спустя годы, эту сцену увидел как своими глазами… Я не говорю, что такое исключено, я лишь говорю, что мне это кажется странным…
Как бы то ни было – но, во всяком случае, в восьмидесятые, когда я уже сам, зайт мойхл, назывался идишским поэтом и приезжал – по делам переводческим – в Бухарест, я всякий раз, прихватив из гостиницы по возможности чистый стакан и прикупив где-нибудь по пути, на Каля Викторией, пузырь Fetească neagră, старался устроиться в Чишмиджиу где-нибудь на дальней скамье – но к этому времени, увы, румынские евреи, почти все, были уже в Израиле, и уже ни одна еврейская парочка не могла там заметить меня, да еще как-то раз, –под дождем…
Напрасно – о tempora! о mores! – я тогда просидел, помню, до ночи, один во всем парке уснувшем, где лишь Джика Петреску – из репродуктора, слабо серебрившегося сквозь намокшую на поникшем каштане листву – пел мне старые и новые песни в стиле nostalgic:
C’a ыноптáт ын Чишмиджúу,
ши луна сáре н’чéр ка-о минуне,
ши луна штие, дар ну вря сэ спунэ,
кэ с’а ноптáт ын Чишмиджиу…
Мангер. Конец Belle Époque. Чишмиджиу…
* * *
Что на меня, однако, произвело – много позже – еще большее впечатление, это простой факт, что Мангер, я вдруг узнал, родился в Черновицах. В послевоенные годы мы жили, как сказано, на бедной кишиневской окраине за железнодорожным вокзалом, и каждое утро мама брала молочный бидончик и шла цым вакзол встречать поезд «Черновцы – Кишинев», прибывавший обычно к шести утра, а с ним – черновицкие крестьянки с полными корзинами молочных продуктов: сыр, брынза, некий вид простокваши, называвшийся тогда лáпте бэтут, а в наши дни во всем мире известный под цивилизованным именем – йогурт. Мать покупала литр молока для меня – черновицкое молоко было намного жирней, чем у местных гоек, да и чуть подешевле.
Ну, и какое всё это имеет отношение к Мангеру, к моим анналам?
Самое прямое… Мать подходила всегда, по уговору, ко второму вагону, это значит, что молоко она брала каждый раз у одной и той же бабы, то есть от одной и той же коровы, которая – что абсолютно не исключено – могла быть там, в Черновцах, внучкой той самой пеструхи, на молоке которой, лет примерно за тридцать пять до этого, был взращен гениальный поэт Ицик Мангер – молочный старший мой брат.
* * *
Но что уж и вовсе фантастично: в восьмидесятые годы, когда в Советском Союзе грянула свобода, выяснилось – ага? – что отец мой, этот вечно оглушенный заботами портной, всю свою жизнь тайно писал стишкис, да, на идиш. Одно или два из них он – тогда открыто и смело, под собственным именем! – напечатал в московском журнале «Советиш Геймланд», и после этого я ни разу больше от него про Ицика Мангера в Чишмиджиу не слышал.
Ответить